0

Честь изгнания

Румынский скульптор Бранкуси сказал однажды, что когда в душе художника умирает ребенок, он сам умирает как художник. Я до сих пор не знаю, какой из меня получился художник, но мне понятны слова Бранкуси. Даже сейчас, в мои годы, я чувствую, что в моей душе все еще живет ребенок. Сочинительство - это детская профессия, даже когда оно становится чересчур серьезным, как это часто бывает с детьми.

Долгий путь незрелости начался для меня более полувека тому назад, в июле 1945 года, через несколько месяцев после возвращения из концентрационного лагеря под названием Транснистрия. В то райское лето я жил в маленьком молдавском городке, ошеломленный чудесной банальностью нормальной жизни в безопасном окружении. День, ставший для меня знаменательным, был особенно прекрасен: он был солнечным и тихим, а полумрак комнаты ласковым и уютным. И во всей вселенной не было никого кроме меня, слушавшего голос, который и был, и не был моим. Со мною была только книга румынских сказок в зеленом переплете, которую мне подарили несколько дней назад, в день моего вступления в священный возраст девяти лет.

Chicago Pollution

Climate Change in the Trumpocene Age

Bo Lidegaard argues that the US president-elect’s ability to derail global progress toward a green economy is more limited than many believe.

Именно тогда чудо слова и волшебство литературы вошли в мою жизнь. Болезнь и лечение начались одновременно. Скоро, слишком скоро, я захотел стать одним из волшебников слова, которых считал своей тайной родней. Это был поиск чего-то, выходящего за рамки тривиальности повседневной жизни, равно как и поиск своего истинного «я» среди множества живших во мне индивидуумов.

Должен признаться, несколько раз я пытался избавиться от этого внутреннего «я» и найти заменитель, который смог бы лучше представить меня на социальной арене. Я стал изучать инженерное дело не только потому, что хотел получить профессию, которая защитила бы меня от ежедневной политической демагогии, но и потому, что надеялся, что это защитит меня от самой существенной составляющей моей натуры, обнаружившейся в тот памятный послевоенный июльский вечер. Однако потребность в чем-то более возвышенном, радикально отличающемся от поминутно расписанной повседневной рутины жизни инженера и гражданина социалистического рая, не отступала. В таком состоянии двойной отчужденности, чтение и сочинительство снова и снова оказывались спасительной болезнью.

По прошествии времени у меня появилась возможность услышать свой собственный голос в своей собственной книге, у которой, по воле случая, тоже оказался зеленый переплет. В цирке жизни поэт похож на Огастеса - Дурачка, плохо приспособленного к повседневной действительности, в которой остальные люди предлагают и получают свою долю удобоваримой реальности. Однако в его слабости можно усмотреть необычайную скрытую силу, в его уединенности - более глубокую форму солидарности, в его воображении - кратчайший путь к реальности.

Но на ярко освещенной арене Огастес - Дурачок - поэт - неизбежно сталкивается с Шутом - Олицетворением Власти. В этой встрече, в истории Цирка в роли Истории иногда можно увидеть всю человеческую трагикомедию. Однако тоталитаризм остается непревзойденным как в своей патологии, так и в лживости, принимаемых им личинах и лицемерии. Художник, который жил при тирании (и даже тот, который не жил), не может игнорировать барьер, разделяющий две эти роли.

Для писателя, который практически всегда изгнанник и всегда «подозреваемый» (как сказал когда-то Томас Манн), язык - это плацента. В большей мере, чем для любого чужестранца, любого «постороннего» в его стране, язык для писателя - это не только средство выражения, но и убежище для души. Посредством языка он чувствует себя богатым и сильным, и, принимая на себя полную ответственность за свое богатство, он обретает гражданство, чувство принадлежности к чему-то, чувства родства. Язык для писателя - это всегда и дом, и отчизна. Изгнание из этого последнего убежища представляет собой наиболее жестокий способ децентрации его бытия, удар, нанесенный в самое сердце его творческой натуры.

Я долго откладывал свое решение покинуть Румынию, по-детски обманывая самого себя рассуждениями о том, что живу я не в стране, а только в языке. В конечном счете, я забрал язык - свой дом - вместе с собой, как это делает улитка. Он до сих пор остается моим детским пристанищем, моим спасительным убежищем.

Такие темы как тоталитаризм или изгнание могут многое рассказать о моей жизни и моей литературной деятельности, однако, какими бы важными они ни были, сами по себе они ничего не говорят о литературе. Но даже в групповых трагедиях и экстремальных ситуациях писатель использует свое собственное видение, свою стратегию и стиль для выявления и анализа судеб отдельных личностей, присущих человеку слабостей, способности к адаптации и мечтаний, а также неопределенности, ограничений и неожиданностей, с которыми сталкивается личность, оказавшись в социальном тупике.

Я надеюсь, что даже в темной оправе таких тем, свет человеческой души и человеческого ума, его противоречивость и потенциал, нескончаемые вопросы о любви и смерти, верности обязательствам и трусости, отчужденности и солидарности, о трагикомедии человечества несут на себе, хорошо это или плохо, печать гения писателя. Фактически, я всегда проявлял больший интерес к «серой зоне», в которой видел некую радужную зону истины, что позволяло мне искать индивидуальные черты за пределами однородной темноты и таким образом вносить тревожные нюансы в видимое однообразие чрезвычайной ситуации.

Несмотря на свой освободительный характер, переход из изгнания духовного в изгнание реальное был тяжелым опытом. Однако за более чем десять лет, прошедших с тех пор, как была нанесена первая рана, я научился почитать изгнание во имя всего, что есть вызов и прозрение, во имя всех сомнений и постоянного ученичества - его неизменных спутников, за его пустоту и богатство, за освобождение и внутренний конфликт в моей душе.

Посторонний человек, сознательно или бессознательно, - всегда потенциальный или частичный изгнанник, а все настоящие писатели - вечные изгнанники из этого мира, даже когда они, подобно Прусту, лишь изредка выходят из дома. Изгнание все больше и больше становится символом нашего времени. Повсеместно люди сталкиваются с противоречием между центробежной космополитической современностью и центростремительной потребностью или, по меньшей мере, ностальгией по чувству принадлежности.

Fake news or real views Learn More

Невозможно предсказать какое место литература будет занимать в будущем, если ей вообще будет там место. Я не осмеливаюсь верить, как когда-то Достоевский, в то, что красота может спасти мир. Но мы можем надеяться, что она сыграет свою роль в спасении нас от одиночества. Мы можем надеяться, что от ее обещаний прекрасного, правдивости, переопределения понятия добродетели и непредсказуемой игривости будет трудно отказаться даже в неопределенные и опасные времена.

Художник остается, хоть это и кажется ребячеством, тайным тружеником любви. Каждый день он изобретает новые параметры для трудного поиска; он награждает своего читателя - постороннего, похожего и непохожего на него самого, - даром взыскательной и требовательной любви. Таким образом он может продолжать свое бесконечное приключение и облегчить себе тяжесть неудач, где бы он ни находился.